#40. Изоляция


Уилки Коллинз
Спасите меня от моих друзей

Пару дней назад, гуляя по западной части Лондона, я наткнулся на попрошайку практически вымершего вида. Несколькими годами ранее я замечал на этом самом месте красноречивого нищего, стоявшего посреди дороги. Он обращался к людям по обеим сторонам от себя с искусно придуманной речью и появлялся часто и вовремя, словно почтальон. Правда, через какое-то время такой заметный человек, чуть ли не Цицерон современного мира, практически перестал появляться там. Скорее всего, со временем слушатели стали глухи к убеждающей силе оратора, у которого осталось только два достоинства — моральная чистота и физическое лишение.

Именно с такими мыслями я остановился, чтобы посмотреть на жалкого попрошайку. А также, чтобы послушать речь, с которой он обращался к тем, кто жил на улице и шел по своим делам по обеим сторонам дороги. Это был высокий, крепкий, самодовольный и здоровый бродяга, его лицо можно было бы назвать красивым, если бы оно не было искажено выражением, которое Природа оставляет как клеймо, на лице любого самозванца. Что же до стиля ораторства, я не могу несправедливо обделить его, просто описав словами.

И вот, наш экземпляр начал говорить, от всего сердца обращаясь к публике:

— Добрые христиане, можете ли вы оказать мне услугу и оставить свои разнообразные дела всего на минутку, чтобы послушать терзания отца семейства, которого горе заставило выйти на улицу? Работа, честная работа — единственное, о чем я прошу, но не могу получить. "Почему?" — спрашиваю я с великим уважением, почему? Добрые христиане, мне кажется, все из-за того, что у меня нет друзей. Увы! Все так, у меня нет друзей. Моя жена и семеро детишек, должен я с прискорбием сказать вам, совсем голодны. Да, совсем голодны. Все потому что у меня нет друзей — заверяю вас, у меня есть полное право говорить, что причина в этом — у меня нет друзей. Почему я, моя жена и семеро детишек голодаем в такой процветающей стране? Почему нет моей доли замечательных вещей, нужных для жизни, на которые я смотрю голодными глазами у мясника и пекаря по обе стороны от меня? Может ли кто-нибудь мне это объяснить? Мне кажется, добрые христиане, никому такое не под силу. Должен ли я погибать в стране изобилия только из-за того, что у меня нет ни работы, ни друзей? Мне нельзя погибать в стране изобилия. Нет, я не могу погибать в стране изобилия. Будьте так любезны, потерпите мою назойливость и выслушайте мои терзания. Я отец голодающего семейства, и у меня нет друзей…

На таком аккуратном возвращении к начальной части своей речи попрошайка замолчал, собрал денежное признание толпы и прошел дальше с траурной медлительностью, чтобы рассказать вторую версию своего обращения к другой части улицы.

Смотря на этого мужчину, я незаметно для себя начал сравнивать то, как я стою на тротуаре с тем, как мой ораторствующий бедняк стоит на дороге. В некоторых важных моментах я обнаружил, к своему удивлению, что результат сравнения получается не очень-то и лестным для меня. Я мог с уверенностью сказать, не слишком перехваливая себя, что из нас двоих я честнее, также я лучше образован и нескольким лучше одет. На этом мое превосходство завершалось.

Нищий был лучше меня по всем внешним и видимым признакам внутреннего покоя, которые совмещались с наружностью здорового и хорошо сложенного мужчины. На некоторое время озадачив себя попыткой разыскать причину такого завидного процветающего и счастливого вида этого бедняка (который, судя по всему, ощущал острый взгляд наблюдателя даже через притворное выражение страдания и отчаяния), я пришел к единственно возможному выводу, что секрет его личностного преимущества надо мной состоит в тех самых обстоятельствах, на которые он главным образом полагается, чтобы вызвать сочувствие щедрой публики — обстоятельство отсутствия друзей.

— Нет друзей! — повторил я про себя, когда уходил. — Как удобно устроился этот попрошайка! Вот настоящая причина, почему он выглядит лучше меня, — у него нет друзей! Но может ли такое невероятное утверждение быть правдой? На самом ли деле этот завидный мужчина может прийти домой и подготовиться к завтра без того, чтобы ему кто-нибудь помешал? Я иду домой, чтобы дописать статью, не зная, найду ли хотя быть пять свободных минут для себя — я все время работаю. Может ли он убрать деньги в стол при свете дня и не встретить никого, кто между делом сказал бы ему: "Вспомни нашу старую дружбу и одолжи мне немножко"? Меня ждут деньги в издательстве, но я не посмею прийти и забрать их, разве что только под покровом ночи. Разве этого баловня судьбы, мимо которого я только что прошел, и вправду никогда не приглашали на ужин, на который он не мог не прийти? На его пальто есть пуговица — я точно уверен, что видел ее — и ни разу за нее не хватались человеческие пальцы, пока человеческий язык надоедал ему? Он не живет во времена осмеяния у позорного столба, у него есть уши — удачливый негодник. На самом ли деле эти его органы чувств ощутили радость неописуемого благословения свободы от выслушивания "совета из лучших побуждений"? Умеет ли он писать — неужели у него нет писем, на которые нужно ответить? Умеет ли он читать — неужели у него нет книги близкого друга, которую он должен прочитать, даже если ему не понравится? Не удивительно, что он выглядит так благополучно и здорово, хотя и живет в грязных трущобах, а я выгляжу раздражительно и бледно, хотя к моему дому ведет гравийная дорожка, а сам дом стоит в приятном районе. Боже мой! Как он смеет рассказывать о своих бедах, когда ему не о чем жаловаться! Неразумный сибарит! Чего ему захочется в следующий раз, хотелось бы знать?

Это все дурные сантименты. Но, вероятно, так как по веяниям современной моды принято придерживаться неизменно добродушного взгляда на общество в целом, можно простить мне мой неожиданный всплеск мизантропии, с учетом того, что речь идет о конкретном случае необычности ее выражения по отношению к социальным субъектам. Такое говорить просто ужасно, но горькая правда заключается в том, что я еще ни разу не смог оценить выгоду того, что у меня широкий круг знакомств, и еще того, что я смог бы легко обойтись без общества многих дорогих моих друзей.

Вот, например, мой Шумный Друг — превосходное существо, мы с ним близки с самого детства, и он любит меня как брата. Я всегда знаю, что именно он звонит в дверь — и это притом, что мой кабинет располагается на последнем этаже дома. Я слышу его, когда он оказывается в проходе, как только открывается дверь — он человек очень радушный. И, как у всех радушных людей, у него очень громкий голос. Тогда я велю слуге передать, что я занят, а это значит просто-напросто, что я усердно работаю.

— Старина! — доносится до меня приветливый раскатистый бас моего Шумного Друга. — Как всегда, пишет что-то, — да, Сьюзен? Благослови тебя Господь! Он меня знает — знает, что я не стану его отрывать. Он наверху ведь? Я знаю, куда идти. На минутку, Сьюзен, я только на минутку.

Голос затихает, и тяжелой поступью (все шумные люди носят сапоги с толстыми подошвами) друг поднимается по лестнице, шагая через ступеньку.

Дверь моего кабинета распахивается, словно ее вышибли тараном (шумные люди всегда заходят без стука), и внутрь влетает, как бешеный бык, мой друг.

— Ха-ха-ха! Я тебя поймал, — говорит приятель детства. — Не останавливайся из-за меня, старина. Я не собираюсь отвлекать тебя от работы (Господи, сколько писанины!) — слушай, ты в порядке, а? Это все, что я хотел узнать. Ей-богу, очень приятно видеть, как ты сидишь здесь и управляешь умонастроениями народа! Нет! Я не буду садиться, я не задержусь ни на минуту. Рад был повидаться с тобой, дружище, бывай.

В этот момент его приветливый голос снова прокатился по кабинету, гость по-братски сжал мою руку, и сжимал ее до тех пор, пока мои пальцы не разболелись так, что я уже не мог держать ручку. И он так сильно сбил меня с мыслей, что весь оставшийся день я не мог развить ни одной идеи из всех, что приходили мне в голову. И все же (как он и обещал), он пробыл в комнате не больше минуты, хотя вполне мог бы остановиться на несколько часов: результат был бы тот же самый, ведь нанести мне еще больше вреда он попросту не мог. Могу ли я обойтись без него? Да, это правда, что он знает меня с той поры, когда я носил короткие штанишки, и что он любит меня как брата. Тем не менее, я мог бы обойтись — да, я определенно мог бы обойтись без моего Шумного Друга.

Пойдем дальше: есть у меня Друг-Семьянин, который предпочитает приходить ко мне под конец дня, когда я выполнил все свои дневные дела и наслаждаюсь одиночеством: сложно передать словами, насколько ценны для меня эти полчаса, что я провожу у огня, чтобы восстановить силы. Итак, есть у меня Друг-Семьянин, который приходит ко мне в это время и у которого нет других тем для разговора, кроме болезней его жены и детей. Что бы я ни делал, чтобы сменить тему, я никак не могу выбраться из этого семейного изолятора. Если я начинаю говорить о погоде, это выливается в мучительные рассказы моего друга о том, как погода влияет на здоровье миссис Рикеттс или младшего Рикеттса и мисс Рикеттс. Если я начинаю говорить о политике или литературе, мой друг извиняется за то, что ничего не знает о последних событиях, которые тревожат умы министров или писателей, рассказывая мне, сколько времени забирают у него болезни его домашних. Если я пытаюсь защититься, пригласив его на вечеринку с большим количеством гостей, где разговор, несомненно, будет на общие темы, он берет с собой жену (хотя, когда я приглашал ее, он сказал мне, что она не в состоянии подняться с постели) и время от времени во всеуслышание спрашивает ее, как она себя чувствует. Этот ласковый вопрос он адресует жене через весь стол столь же непринужденно, как если бы он передавал ей солонку или бутылку. В последнее время я потерял всякую надежду защититься от него и перестал стараться. Я смирился со своей участью. Хоть у меня и нет семьи, о болезнях молодых матерей и их детей я знаю (благодаря огромному количеству сведений в этой области, которыми меня одарил мой друг) столько же, сколько настоящий доктор. Знает ли еще кто-то, кто далек от медицины, когда именно полпинты неразбавленного бренди можно влить в горло нежной и чувствительной женщине, не произведя на нее ни малейшего иного эффекта, кроме оздоровительного? А я знаю, когда это можно сделать — когда это нужно сделать — когда, даю вам самое честное слово, применение алкоголя в больших количествах может спасти одну драгоценную жизнь — именно так, и, возможно, даже две! Допускаю, что эти знания могут оказаться полезным дополнением к той информации, которой я уже владею. Возможно, мне пригодится то, что я знаю, да еще по столь неординарной теме. Быть может, это так — но, мои добрые читатели, не менее верно и то, что я мог бы прекрасно обойтись без моего Друга-Семьянина.

Друзья-из-Деревни — я не должен забывать о них, и более всего заслуживает внимания леди Джинкинсон, которая в некоторой степени является собирательным образом всех моих знакомых из деревни.

Леди Джинкинсон — вдова отважного офицера. Она живет в прекрасном местечке за городом. У нее есть сыновья — чудесные ребята, и дочери — очаровательные девушки. У нее развит литературный вкус, как и у ее очаровательных дочерей (ее чудесные ребята этим не отличаются). Она считает, что проявить немного внимания к литератору — весьма подходящее для незаурядных личностей занятие, и она достаточно любезна, чтобы пригласить меня погостить в ее загородном доме, где для меня будет отведена отдельная комната и где я смогу писать свои "прекрасные вещи" в полной тишине, вдали от лондонской суеты и шума, которые мешают работе. Я отправляюсь в ее загородный дом, все, над чем я работаю — у меня в портфеле, и работа эта должна быть завершена к определенному времени. Для меня приготовлена очаровательная маленькая комната, двери которой ведут в спальню, а из окон видна прекрасная садовая терраса и величественные деревья в парке. Утром я спускаюсь к завтраку, а после второй чашки чая встаю из-за стола, чтобы вернуться в рабочий кабинет. Тут же вся семья хором начинает протестовать. О, конечно, я ведь не собираюсь начинать писать в первый же день. Посмотреть на солнце, послушать пение птиц, почувствовать свежий воздух. После лондонского смога совершенно необходимо выехать на прогулку — съездить в Шокли Боттом, пообедать на природе (это ведь так приятно!) и поехать обратно к Гримшоу Фолли (там такой чудесный вид с вершины!), а по дороге домой заглянуть в аббатство, где стоит тот чудесный старый дом — там любезному сквайру прочли вслух мою последнюю книгу (только подумайте об этом! это последнее, чего я мог ожидать!) — а читали ее дорогие Эмили и Матильда, обе до смерти хотят со мной познакомиться. Одержимый (типографским) дьяволом, я с трудом побеждаю огромный соблазн предаться безделью и решительным усилием совершаю побег.

— Обед в половине первого, — говорит леди Джинкинсон, когда я удаляюсь.

— Молитесь, не ждите меня, — отвечаю я.

— Обед в половине первого, — вновь говорит леди Джинкинсон, как будто думает, что я ее не услышал.

— И сигары курят в бильярдной, — добавляет один из чудесных ребят.

— И в оранжерее, — продолжает одна из очаровательных девушек, — где от вашего ужасного курения есть хоть какая-то польза.

Я отчаянно закрываю дверь. Последнее, что я слышу — это слова леди Джинкинсон:

— Обед в половине первого.

Я иду в свой рабочий кабинет, и вот что там можно найти:

— Инкрустированный стол из редких пород дерева, который был бы безнадежно испорчен всего одним чернильным пятном. Серебряная чернильница огромного размера, вмещающая примерно наперсток чернил. Ручки из гусиных перьев в ароматизированной коробке из папье-маше. Блокнот для промокашек с подкладкой из малинового полинялого шелка, заполненный лиловой и розовой бумагой для заметок с серебряной печатью герба Джинкинсонов в верхней части каждого листа. Нож для бумаги из черепахового панциря, пресс-папье в виде Колизея с редкой мозаикой, светло-зеленая лампадка в подсвечнике из черного дерева, воск в ароматизированной коробке, спички в ароматизированной коробке, лоток для карандашей из чистого золота с бирюзовым орнаментом по всей поверхности. В общем, около двухсот фунтов стерлингов ценного имущества, как рабочие материалы для моих писательских упражнений.

Я осторожно убираю все переносимые предметы с инкрустированного стола, оглядываюсь по сторонам в поисках самой никчемной вещи, какую только могу найти, чтобы накрыть ею на случай чернильных брызг, — и не нахожу в комнате ничего никчемного, кроме моего собственного летнего пиджака, — беру его и, соответственно, накрываю им, — достаю свой старый потрепанный портфель для письма с запасом дешевой бумаги и чернильным стальным пером в двухпенсовом держателе. С этими материалами перед собой на пиджаке (цена одна гинея) я стараюсь убедить себя, тщательно воздерживаясь от оглядывания комнаты, что я погружен в свою обычную убогость и поддерживаю свою природную неопрятность. Через некоторое время мне это удается, и я приступаю к работе.

Птицы. Все поэты любят птиц. Интересно, могут ли они писать, когда их любимцы поют хором за окном? Мне, пишущему только прозу, птицы досаждают. Коровы тоже. Эта конкретная корова, которая так регулярно мычит, скорбит о какой утрате? Я думаю, что сегодня на обед у нас будет телятина. Я действительно надеюсь, что у нас будет хорошая фаршированная телятина. Но это не тот ход мыслей, который должен меня занимать. Пусть я буду глух к этим пасторальным звукам (включая звуки точения косы садовника на лужайке) и займусь своей работой.

Тум-дум-тидди-хиди-дум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум-тум. Да, да, тот знаменитый тенор в "Трубадуре", с невероятным огнем сыгранный на фортепиано одной из очаровательных девушек в комнате внизу. Я с удовольствием слушаю "Трубадура" (не будучи, к счастью для себя, музыкальным критиком). Позвольте мне откинуться в кресле этим идиллическим утром — о писательстве сейчас явно не может быть и речи — и безмятежно плыть по течению мелодии. Браво! Браво! Брависсимо! Она проходит через всю оперу, то в одной ее части, то в другой. Нет, она останавливается, проиграв всего час. Голос зовет ее, я слышу ее звонкий смех в ответ: больше никакой фортепианной тишины. Работа, работа, ты должна быть закончена! О, мои идеи, мое единственное богатство, милосердно вернитесь ко мне, или, как знаменитый римлянин, я потерял целый день.

Дайте-ка подумать: где я был, когда начал играть "Трубадур"? Очевидно, на следующем отрывке, поскольку предложение осталось незаконченным.

"Чем дальше мы углубляемся в эту интересную тему, тем больше света..." Что я хотел сказать о свете, когда начался "Трубадур"? Было ли это "льется на нас"? Нет, ничего такого банального. У меня, конечно, была заготовлена полнокровная метафора и прекрасное завершение предложения. "Чем больше света" — сияет? мерцает? вспыхивает? озаряет? разливается? струится? загорается? О Боже! Какое же следующее драгоценное слово было у меня в голове, когда "Трубадур" завладел моим бедным безумным мозгом? Бесполезно искать его. Вычеркиваем "тем больше света" и пробуем что-нибудь другое.

"Чем дальше мы углубляемся в эту интересную тему, тем больше мы находим рассыпанных перед нами жемчужин истины, которые так редко обнаруживаются сейчас". "Вы так редко заезжаете к нам теперь".

Помилуйте, о чем это я? Заканчиваю свою неудачную фразу, механически записывая несколько вежливых слов, произнесенных мелодичным голосом одной из очаровательных девушек на садовой террасе под моим окном. Что же я слышу в мужском голосе?

— Сожалею, что так долго отсутствовал, попечение о школах и бедняках отнимает все мое время... — о, молодой посетитель из духовенства, узнаю его по манере говорить. Все молодые священники говорят одинаково — кто их этому учит, интересно знать? Позвольте мне выглянуть из окна.

Я оказался прав. Это молодой священник — безусый, с апостольскими длинными волосами, болезненной улыбкой, в длинном фраке, с муслиновым платком на шее и в черном жилете, не позволяющем увидеть нечестивое белье. Очаровательная девушка почтительно пожирает его глазами. Собираются ли они вести свою утреннюю беседу под моим окном? Очевидно, да. Это приятно. Каждое слово их незначительной, беглой, непрерывной, сентиментальной болтовни доносится до моей комнаты. Если я попрошу их убраться куда-то, где я их не услышу, то поведу себя грубо. Если я подойду к окну и кашлем объявлю о своем присутствии, заставлю смутиться очаровательную девушку. Ничего не поделаешь, остается только снова отложить ручку и ждать. Это перемена к худшему, вне сомнения.

"Трубадур" был приятен для слуха, но мнения преподобного джентльмена о восхитительных цветах на террасе, о последнем томике современной поэзии, который он взял у очаровательной девушки, о достоинствах церковной системы в Средние века и о трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться в начальной школе, слушать достаточно утомительно. И это дом, в который я вошел, ожидая роскоши рабочей тишины! А внизу лестницы сидит леди Джинкинсон, твердо уверенная, что она предоставила мне такую возможность проявить свое писательское дарование, какой я не имел никогда в жизни! Ну что ж, терпение, терпение.

Полчаса, три четверти часа. Я слышу, как он уходит? Да, наконец-то. Снова перо, снова бумага. На чем я остановился?

"Чем дальше мы углубляемся в этот интересный предмет, тем больше мы находим рассыпанных перед нами жемчужин истины, которые..."

Что я хотел сказать о жемчужинах истины, когда молодой священник и очаровательная девушка начали свою сентиментальную беседу на террасе? Идея ушла, полностью ушла. Вычеркиваем жемчужины истины и попробуем другой путь.

"Чем дальше мы углубляемся в эту интересную тему, тем больше раскрываются ее широкие возможности..."

Стук в дверь.

— Да, прошу Вас.

— Ее светлость просила передать, сэр, что обед готов.

— Очень хорошо.

"Чем дальше мы углубляемся в этот интересный предмет, тем яснее раскрываются его огромные возможности. Разум, в действительности, вряд ли можно назвать компетентным..."

Стук в дверь.

— Слушаю.

— Ее светлость желает, чтобы я напомнил вам, сэр, что обед готов.

— Умоляю, упросите леди Джинкинсон не ждать меня.

"Разум, в действительности, вряд ли можно назвать компетентно обозревающим большие объемы наблюдений..."

Стук в дверь.

— Да.

— Прошу прощения, сэр, но ее светлость просила передать, что только что принесли омлет по-монашески, и она очень хочет, чтобы вы его попробовали. И она боится, что он остынет, если вы не будете так добры немедленно спуститься вниз.

— Скажи, я приду прямо сейчас.

"Разум, в действительности, вряд ли можно назвать компетентно обозревающим большие объемы наблюдений, которые..." которые?.. которые?.. Опять сбился! А чего еще стоило ожидать? Хорошие же шансы против обеда имеет литература в этом доме!

Я спускаюсь в обеденный зал, и мне вежливо говорят, что я выгляжу так, будто только что проделал замечательную работу.

— Осмелюсь предположить, что вы уже несколько месяцев не писали в такой совершенной тишине, как сейчас? — спрашивает леди Джинкинсон, помогая мне с омлетом по-монашески.

Я начинаю с этого лакомства, но вспомнить, где я закончил — слишком трудная задача для моей памяти. Все кормят меня, думая, что я устал от писательства. Все замечательные парни будут пить со мной вино, "чтобы я снова двинулся вперед". Никто не верит моему печальному утверждению, что я ничего не сделал, которое они приписывают чрезмерной скромности. Когда мы встаем из-за стола (процесс, честно говоря, который выполняется с чрезвычайным трудом), мне говорят, что карета будет готова через час. Леди Джинкинсон и слышать не желает ни о каких возражениях.

— Нет, нет! — говорит она. — Я пригласила вас сюда не для того, чтобы вы переутомлялись. Я не могу этого допустить.

Я возвращаюсь в свою комнату с уже необычно тесным жилетом и легкими симптомами сильного удара хереса в голову. При таких обстоятельствах о немедленном возвращении к работе не следует и думать. Возвращение в постель — безусловно, наиболее мудрый поступок. Я ложусь, чтобы привести в порядок свои мысли. Покончив с обустройством, я уступаю природе и иду спать.

Когда я просыпаюсь, моя голова снова ясна. Теперь я вижу свой путь к концу этой части о "больших объемах наблюдений" и направляюсь к своему столу в приподнятом настроении. Как только я сажусь, раздается еще один стук в дверь. Карета готова. Карета! Я совсем забыл об этом. Однако пути к спасению нет. Время должно уступить мне, когда я дома, и я должен уступить времени, когда я у леди Джинкинсон. Мои бумаги быстро перемешиваются в моем чемодане, и я снова присоединяюсь к гостеприимной компании внизу.

— У Вас появились новые блестящие идеи? — вопросительно восклицают дамы, когда я занимаю свое место в экипаже.

— Ни малейшего их следа, — отвечаю я.

Леди Джинкинсон укоризненно трясет передо мной своим зонтиком.

— Мой дорогой друг, вы всегда были до нелепости скромны, когда говорили о себе. И, знаете, я думаю, это вам идет.

Мы возвращаемся как раз вовремя, чтобы переодеться к ужину. После ужина светский вечер и еще один "Трубадур". Затем сигары с замечательными парнями в бильярдной. Я оглядываю свою работу за день со спокойным отчаянием, когда, наконец, ложусь спать. Работа моя составляет четыре с половиной предложения, а каждая строка совершенно бесполезна в литературной компоновке.

На следующее утро я встаю раньше остальных членов семьи, оставляю на столе записку с извинениями и сажусь на ранний поезд в Лондон. Это очень неблагодарное поведение по отношению к людям, которые относились ко мне с чрезвычайной добротой. Но здесь, опять же, я должен признать суровую правду. Требования моего дела к жизни непреложны, и, к сожалению, они обязывают меня абсолютно отказаться от посещения леди Джинкинсон.

Я уже довольно долго исповедовался в своих человеконенавистнических чувствах. Но я рассказал лишь малую часть из списка моих дорогих друзей, без которых я мог бы обойтись. Не говоря уже о Друге-занимающем-деньги (очевидная неприятность), есть у меня Самодовольный друг, который не может говорить ни о чем, кроме себя и своих успехах в жизни. Есть Невнимательный друг, который постоянно задает мне неуместные вопросы и у которого нет сил слушать мои ответы. Есть Случайный друг, которого я всегда встречаю, когда выхожу из дома. Есть Гостеприимный друг, который постоянно говорит мне, что ему так хочется пригласить меня на ужин, и который никогда по-настоящему не приглашает меня ни под каким предлогом. Все эти мои близкие соратники — люди с принципиально безупречными характерами и четко определенным положением в мире. И все же моя натура устроена так неудачно, что я не преувеличиваю, когда говорю, что мог бы прекрасно обойтись без каждого из них.

Чтобы продвинуться немного дальше, теперь, когда я начал освобождать свой разум...

Двойной стук в дверь с улицы внезапно останавливает мою ручку. Я не жалуюсь, потому что, к моему собственному изумлению, я заполнял эти страницы смыслом в течение последних трех часов после обеда в своей гостиной, без перерыва. Хорошо знакомый голос в коридоре ударяет меня по уху, спрашивая обо мне по очень конкретному делу и прося слугу записать имя.

У моей двери появляется слуга, и я решаю отправить эти листы в типографию, какими бы незаконченными они ни были. Нет необходимости, Сьюзен, говорить его имя: я узнал этот голос. Это мой друг, которому совсем не нравится состояние моего здоровья. Я знаю заранее, что он приходит с адресом нового врача или рецептом нового лекарства, и он будет оставаться часами, убеждая меня, что я в плохом состоянии. От него никуда не деться, как я знаю по опыту. Ну, что ж, я сделал свое признание и успокоил свой разум. Пусть мой друг, которому не нравится состояние моего здоровья, пока закончит список дорогих друзей, без которых я мог бы обойтись. Впусти его, Сьюзен, впусти его.

Из авторского сборника «My Miscellaneous».
Перевод с английского Essential liberty.